Жанрово «Чувствительного милиционера» можно определить, как лирическую комедию, но с фирменными муратовскими приемами. После всестороннего критического обстрела советского социума в «Астеническом синдроме», постановщице потребовалась передышка, прежде всего в плане содержания: она не хотела на этот раз никого критиковать, но просто порассуждать о том, как любовь к детям и животным растапливает даже самые ледяные сердца. В «Чувствительном милиционере» есть место и перебранкам, и крикам, и потасовкам между персонажами, как всегда у Муратовой, эпизодическими и сыгранными непрофессионалами, но это уже такое привычное свойство жизненного хаоса, что на него почти не обращаешь внимания. Мало ли кто в муратовском мире орет и спорит! Важно, что рамочный функционер, живущий по букве закона, постепенно перерождается из социальной маски в живого человека, способного любить. Сцены в милиции сняты и смонтированы так колоритно, что даже по меркам муратовского стиля, они избыточествуют деталями, визуально-символическими акцентами: например, груды бумаг, дел, лежащих неразобранными, тут же гнездится маленький ребенок, одни служители закона смеются над примитивными шутками, а кто-то из них с каменным лицом выслушивает просителя. Однако, обличение бюрократизма социальных институтов (в данном случае, не только милиции, но также детдома и суда) не становится для постановщицы самоцелью. Для Муратовой важно создать прежде всего лирическое высказывание о том, что забота о беззащитном ребенке или животном одухотворяет и возвышает человека. Тема «братьев наших меньших» занимает важное место в концептуальном поле муратовского кино: через отношение к животным, милосердие, либо жестокость к ним, по мысли режиссера, выявляется сущностное в человеке. Возможно, что именно диалог в начале фильма становится ассоциативной параллелью к нахождению младенца: если миру не нужны животные, если он не понимает причин заботы о них, то вскоре и дети престанут его волновать. Эмпатические акценты «Чувствительного милиционера», то приятное, теплое ощущение, с которым он смотрится еще раз говорит в пользу разнообразия художественной вселенной Муратовой, у которой есть место не только мизантропии, но и лиризму, и состраданию. «Чувствительный милиционер» - картина незатейливая, простая, в ней нет особой глубины или серьезного символического подтекста, здесь все просто: если вы не умилитесь этой историей, если вам не станет от нее хорошо, то, вы, видимо, - чайлд-фри или всего лишь сухарь. Муратова, как и любой художник кино со времен Дрейера, Мурнау и Хичкока, умеет манипулировать эмоциями зрителя, программировать его реакции, вызывать у него сложные клубки аффектов, в которых переплетается грусть с весельем, юмор с жалостью, сострадание с возмущением. Не все ее ленты эпохальны, панорамны, глобальны, как «Долгие проводы», «Астенический синдром» или «Мелодия для шарманки», среди них есть и мелкие частные истории, Муратова вообще любит все маленькое: «маленького человека», мелкие его радости и страхи, одним словом – чеховские мотивы. Однако, она никогда, и «Чувствительный милиционер» это демонстрирует с большой силой убедительности, не снимает безделиц для развлечения зрителя, потому даже самые ее незатейливые ленты (и прежде всего они) будят лучшее в человеке, заново уча его разграничивать добро и зло, даже если это, как показывают «Три истории» и «Два в одном», кажется почти невозможным в эпоху торжествующего нравственного релятивизма.
Сад земных наслаждений исполнен спелыми кочанами капусты в лунном свете. Младенец плачет, а человек с пистолетом в кобуре и куклой в руке шесть минут импровизирует ритуальный балет на грядках под музыку Чайковского, после чего берёт «капустное чудо» и несёт его, спеша, в лучший из миров. В мир советский. В самый гуманный мир в мире. Несёт через зазоры дворов, где породистые пёсики грызутся с подачи хозяев - выгульщиков, будоража лаем округу. Округа лезет из окон, таращится из-за калиток и заборов потасканными лицами в потасканной одёже, демонстрирует умение лаяться не хуже собак, перекрикивая друг друга, клича живодёров, ругаясь фашистами и жидами. Ничего трагичного. Привычно-уютный познаваемый муратовский белый свет – страшноватый, отталкивающий, смешной, грустный, нелепый, симпатичный. Люди как люди и как бы не люди: повторяют хороводом одни и те же реплики, с теми же интонациями, шутят о мрачном, драматизируют анекдоты и не замечают несоответствий в кривых окружностях. Шизанутая мимикрия под «себе подобных» (точнее, регрессирующее допельгангирование) давно отмечено Кирой Георгиевной единственным определяющим свойством человека разумного. Отмечено без осуждения и критического подхода. Отмечено как факт непреложный. Рефреном постукивает другая муратовская догма – о превосходстве животных над людьми. Снова без укора. Так сложилось. В отделении милиции, куда и принёс найдёныша, ответственный служитель закона Анатолий Черенюк, младенец получил в протокольной форме пол женский и имя Наташа, затем благополучно был отправлен в «Дом ебёнка». Да, буква «р» срезана камерой неслучайно. По одну сторону кадра – то самое «еб», по другую – крупный план задумчивого милицая, только - только начинающего осознавать чувствительность организма своего. Дурдом с лучезарными двойниками, назойливыми повторюшками, морально убогими, увечными и прочими малость «е…» цветёт, пользуясь метафорой одной из работниц в белом халате, «прорастающим кладбищенским стеблем», во всех локациях. Домашний быт Анатолия и его жены Клавы – определяющий в аспекте возникших душевных метаморфоз героя. Голые мужчина и женщина как шарахнутые пробуждаются от будильника, шаромыжаться по кухне, заставленной баллонами, банками и прочей погребной утварью. Оператор размашист на подробности телесных несовершенств, но, главное, не операторские щедроты (не в глянцевых гостах счастье же), а режиссёрская доминанта, планомерно забирающая у персонажей (и зрителей) сакральную данность физиологического эротизма. Краны воду не дают, спальное ложе матрасом лежит на полу. Душ принимают вёдрами и без мыла. После, синхронно обтираются одним полотенцем… с олимпийской символикой. Казалось бы, мало ли какой там узор на ткани, но, когда герой продолжительный отрезок времени трёт этой тканью член, с видом возвышенного равнодушия, семиотический навык наводит на крамольную мысль – вертели мы всю вашу чемпионскую победительность на одном месте. Искус интерпретирования подкарауливает здесь на каждом шагу. С другой стороны, мокрое тело просто нужно каким-то образом сделать сухим – вот и вся символика. А узорчики – наносное, несущественное. Получается, чувствительность и чувственность – категории не тождественные. Любовь не в применении первичных половых признаков. Красоте необязательны изысканные интерьеры. Любимая супруга с нежностью вынимает из ладони ненаглядного мужа занозы булавкой и рассказывает свои вещие сны, а он одержимо благословляет судьбу за предопределённость случайностей, благодаря которым он встретил Клаву и укрыл курткой плачущего младенца. Любовь обретает форму в словах, в движениях, в божьем помысле удочерить Наташку и растворяет маразматическую повседневность кислотной влагой переполняющей чувствительности. Чувствительности, с которой нестыдно жить даже милиционеру. Поэзия. Сами по себе вынесенные за скобки понятия не имеют никакого значения. Но их сочетание…это даже не оксюморон, не симулякр, это ментальная рана, или…«улыбка философа» на лице идиота. Фольклорное начало о «капустных дарах» в заключительной трети восходит к соломонову решению о дележе ребёнка. Никакой драмы. Комедия нравов продолжается. В претендентах – бездетная молодая семья и бездетная вдовствующая пожилая врачиха. Оба (чужие Наташе) с сомнительными мотивами и сомнительной бездетностью. Номенклатурные коридоры советского суда населяют не иудейские мудрецы, а антрепризные комедианты. Пагубность бюрократии личного волеизъявления приводит к неочевидному умиротворению финала сюжетной канвы. Животные в клетках, что брошенные дети. Кошек любят за их похожесть на тигров, младенцев за их похожесть…на других младенцев. Крошечные, милейшие создания – они пробуждают чувствительность у самых чёрствых, они напоминают кем мы были когда-то – уже не животными, но ещё не людьми. Быть заготовкой – не несчастье, а благо. Взбитая до перегнойных сливок немытая абсурдность узнаваемой действительности укрылась курточкой милосердия несуразного служителя закона, избежав трагедийной элегичности «Астенического синдрома», не опустившись до святочного скрипа «Мелодии для шарманки». Наркотик брезгливости зато никуда не исчез. Режиссёр открыто признаётся в нелюбви к человечеству, но всегда отрицает социальную мрачность своих фильмов. Нет никакого таинства соития, рождения, умирания. В уродливом нет необычности, в единоподобии – сплошное уродство. Всё прекрасно. Всё ужасно. «Прекрасно в смысле ужасно». Основа жизни – парадоксы, вроде чувствительных милиционеров и сказочных находок. Культивируемый со средних веков, сад земных наслаждений, в наше время – всего лишь огород с капустными грядками, если буквально. Если фигурально – чан, полный опарышей, куда так и норовят смертные запустить ладошку и нет-нет, да и охнуть от удовольствия. Маленьким людям – маленькие радости. Босховская мифологемность литотирована до обывательщины. Фамилия и имя постановщика указаны в титрах без заглавных знаков. Кира Георгиевна настолько большой художник, что может позволить писать своё имя с маленькой буквы. Заслужила.